Подробная информация:
Родной город - родик. Семейное положение Надежды: не замужем. Из открытых источников получены следующие сведения: информация о среднем образовании, службе в армии.
Надежда пишет о себе:
ботан.......
ВВЕДЕНИЕ
Среди произведений Гоголя, появившихся в 1830-е годы, выделяются пять его повестей, которые принято называть петербургскими. Повести эти были опубликованы в разное время. Первая редакция «Портрета», «Невский проспект» и «Записки сумас-шедшего» появились в 1835 году в гоголевском сборнике «Арабески». «Нос» был впервые напечатан несколько позже, в третьем томе пушкинского журнала «Современник» за 1836 год. Вторая редакция «Портрета» публикуется в том же «Современнике» (но уже перешедшем к Плетневу) почти шесть лет спустя, в 1842 году. И наконец, в первом собрании сочинений Гоголя, вышедшем также в 1842 году, появляется «Шинель».
Гоголь никогда не объединял эти повести в особый цикл наподобие «Вечеров на хуторе близ Диканьки» или «Миргорода». Даже в третьем томе собрания сочинений 1842 года они соседствуют с повестями «Коляска» и «Рим» без какого-либо разграничений. Тем не менее понятие «цикл» издавна применяется к ним читателями и критикой; это осозна-[5] -но прочно и закреплено всей историей русской культуры: петербургские повести Гоголя вошли в нее именно как целое. Произошло это, конечно, не случайно. Мы убедимся, что пять разновременных и как будто бы вполне самостоятельных произведе-ний связывает действительно очень многое — и сквозные темы, и ассоциативные пере-клички, и общность возникающих в них проблем, и родство стилистических принципов, и единство сложного, но при всем том, несомненно, целостного авторского взгляда.
Обилие и важность этих связей дают основание рассматривать петербургские повести Гоголя как некое художественное единство. А это значит, что есть основание для попытки предложить читателю единую и целостную их характеристику. Так мы и поступим, полагая, что именно единая характеристика выведет к самым существенным сторонам гоголевских повестей, а в конечном счете глубже, чем какая-либо другая, раскроет их внутренний смысл.
Однако, определив свою исходную позицию, мы сразу же оказываемся лицом к лицу со следующей проблемой: каким образом можно приблизиться к смыслу петербургских повестей? Вопрос этот совсем не прост.
Историк литературы часто сталкивается с предубежденным отношением читателей к анализу так называемой формы. Читатель в таких случаях искренне недоумевает: неужели нельзя понять смысл литературного произведения, не обращая внимания на то, как оно построено, не всматриваясь в тонкости авторского стиля, минуя все и вся-[6]-ческие «приемы»? Литературовед в этих случаях старается объяснить, что пробиться к содержанию, минуя форму, попросту невозможно: в подлинном произведении искусства одно неотделимо от другого, смысл здесь создается именно «приемами» и живет в той художественной целостности, которая ими создана. Эта художественная целостность во всей ее полноте и является в произведении единственным реальным воплощением его смысла. Отсюда следует, что нет иного пути к смыслу, кроме постижения (анализом, интуицией или чутким читательским восприятием — это уже вопрос другой) всех тонкостей формы. Игнорируя любую из них, читатель неизбежно упускает нечто важное в самом содержании интересующей его книги, вот почему литературовед обязан помочь ему сосредоточить на этих тонкостях свое внимание.
При рассмотрении петербургских повестей Гоголя все эти соображения, пожалуй, особенно уместны. Гоголь не Достоевский, у которого романы наполнены философскими размышлениями и спорами его героев, а споры и размышления эти всякий раз концентрируют в себе основные проблемы романа и прямо выводят к миру авторских идей. В петербургских повестях всего этого нет или, вернее, почти нет (монолог монаха-живописца из повести «Портрет» — о природе искусства и миссии художника — составляет здесь исключение). Не похож автор петербургских повестей и на Льва
Интересы Надежды:
ботан
Нигде не останавливалось столько народа, как перед картинною лавочкою на Щукином дворе. Эта лавочка представляла, точно, самое разнородное собрание диковинок: картины большею частью были писаны масляными красками, покрыты темнозеленым лаком, в темножелтых мишурных рамах. Зима с белыми деревьями, совершенно красный вечер, похожий на зарево пожара, фламандский мужик с трубкою и выломанною рукою, похожий более на индейского петуха в манжетах, нежели на человека – вот их обыкновенные сюжеты. К этому нужно присовокупить несколько гравированных изображений: портрет Хозрева Мирзы в бараньей шапке, портреты каких то генералов в треугольных шляпах, с кривыми носами. Сверх того, двери такой лавочки обыкновенно бывают увешаны связками произведений, отпечатанных лубками на больших листах, которые свидетельствуют самородное дарованье русского человека. На одном была царевна Миликтриса Кирбитьевна, на другом город Иерусалим, по домам и церквам которого без церемонии прокатилась красная краска, захватившая часть земли и двух молящихся русских мужиков в рукавицах. Покупателей этих произведений обыкновенно немного, но зато зрителей куча. Какой нибудь забулдыга лакей уже, верно, зевает перед ними, держа в руке судки с обедом из трактира для своего барина, который, без сомнения, будет хлебать суп не слишком горячий. Перед ним уже, верно, стоит в шинели солдат, этот кавалер толкучего рынка, продающий два перочинные ножика; торговка охтенка с коробкою, наполненною башмаками. Всякой восхищается по своему: мужики обыкновенно тыкают пальцами; кавалеры рассматривают серьёзно; лакеи мальчики и мальчишки мастеровые смеются и дразнят друг друга нарисованными карикатурами; старые лакеи во фризовых шинелях смотрят потому только, чтобы где нибудь позевать; а торговки, молодые русские бабы, спешат по инстинкту, чтобы послушать, о чем калякает народ, и посмотреть, на что он смотрит. В это время невольно остановился перед лавкою проходивший мимо молодой художник Чартков. Старая шинель и нещегольское платье показывали в нем того человека, который с самоотвержением предан был своему труду и не имел времени заботиться о своем наряде, всегда имеющем таинственную привлекательность для молодости. Он остановился перед лавкою и сперва внутренно смеялся над этими уродливыми картинами. Наконец, овладело им невольное размышление: он стал думать о том, кому бы нужны были эти произведения. Что русской народ заглядывается на Ерусланов Лазаревичей, на объедал и обпивал, на Фому и Ерему, это не казалось ему удивительным: изображенные предметы были очень доступны и понятны народу; но где покупатели этих пестрых, грязных, масляных малеваний? кому нужны эти фламандские мужики, эти красные и голубые пейзажи, которые показывают какое то притязание на несколько уже высший шаг искусства, но в котором выразилось всё глубокое его унижение? Это, казалось, не были вовсе труды ребенка самоучки. Иначе в них бы, при всей бесчувственной карикатурности целого, вырывался острый порыв. Но здесь было видно просто тупоумие, бессильная, дряхлая бездарность, которая самоуправно стала в ряды искусств, тогда как ей место было среди низких ремесл, бездарность, которая была верна однакож своему призванию и внесла в самое искусство свое ремесло. Те же краски, та же манера, та же набившаяся, приобыкшая рука, принадлежавшая скорее грубо сделанному автомату, нежели человеку!.. Долго стоял он пред этими грязными картинами, уже наконец не думая вовсе о них, а между тем хозяин лавки, серенький человечек, во фризовой шинели, с бородой небритой с самого воскресенья, толковал ему уже давно, торговался и условливался в цене, еще не узнав, что ему понравилось и что нужно. «Вот за этих мужичков и за ландшафтик возьму беленькую. Живопись то какая! просто глаз прошибет; только что получены с биржи; еще лак не высох. Или вот зима, возьмите зиму! Пятнадцать рублей! Одна рамка чего стоит. Вон она какая зима!» Тут купец дал легкого щелчка в полотно, вероятно, чтобы показать всю доброту зимы. «Прикажете связать их вместе и снести за вами? Где изволите жить? Эй, малый, подай веревочку».